Женя не видел дороги, не видел руля, да что там — он собственных рук не видел. Продолжая беззвучно вопить, он на ощупь ударил по тормозам и крутанул баранку. Ничего не произошло.
Туман внутри салона загустел, в нем замелькали серые тени, закружились в хороводе, как звено истребителей. Женя замахал руками, отгоняя видение. Из тумана вынырнуло оскаленное лицо профессора — перекошенное от ужаса. Тотчас тени налетели на него и утянули в густую серую пелену.
Евгения обдало волной ледяного холода, и он увидел, как одна из теней обретает плоть. Ребра с клочьями гниющей плоти, железный браслет на запястье, клок жидких волос на черепе… Коммерсант рванулся вбок, всем телом ударился в закрытую дверь машины и судорожно зашарил по ней руками в поисках ручки. Ее не было. Только голый холодный металл, шершавый и мокрый, как якорная цепь.
Из тумана раздался раскат грома, и Женя обернулся. Там, в метре от него, на пассажирском сиденье раскручивалась черная воронка вихря. Из нее веяло холодом и страхом. На бурлящую поверхность всплыло бледное лицо профессора, но на этот раз оно не было испуганным. Губы плотно сжаты в синюю нитку, глаза горят огнем, волосы развеваются, как от штормового ветра.
— Это кольцо! — крикнул Петр Сергеевич. — Замкнутый крут! Осторожнее!
И черная воронка снова засосала его. Но перед тем как исчезнуть, профессор вскинул руки, взмахнул ими, и синий огонек вспыхнул на его пальцах. И даже когда темнота скрыла старика, синий огонь продолжал светиться в ее глубинах. А потом он взорвался ослепительной вспышкой.
Салон содрогнулся от хора голосов. Десятки, сотни, тысячи глоток застонали в едином порыве, заставив Евгения зажать уши. Но он слышал, он продолжал все слышать и, что хуже всего, видеть.
Туман распался на грязные клочья. Черная воронка разлетелась на куски, исторгнув из себя человеческий череп с ошметками подгнившей плоти. На глазах коммерсанта череп пошел серыми пузырями и распался в прах. Следом за ним из тумана показались обезглавленное тело, отрубленная рука, сапог с торчащей костью… Все это пеплом рассыпалось по салону.
Туман издал последний стон и вдруг исчез, обнажив нетронутый салон джипа.
Женя сидел за рулем, зажимая уши руками. Его рот был раскрыт, а нижняя челюсть дрожала. Из уголка рта сочилась слюна.
Еще миг он сидел неподвижно, потом моргнул и шумно сглотнул. Руки опустились на руль, и Евгений, чувствуя под собой противную сырость, обернулся.
Джип стоял у самого ограждения, впритирку, словно Женя успел припарковаться. Он мешал другим, и машины, проезжавшие мимо, возмущенно сигналили. Но коммерсант не слышал гудков. Он смотрел на пассажирское сиденье.
Петр Сергеевич лежал, откинувшись на подголовник. Он был цел. Вот только… Вот только от него остался лишь истлевший скелет. На Евгения пялился пустыми глазницами серый череп, из рукавов пальто торчали костлявые руки, лишенные плоти. Они прижимали к груди заветный портфель.
Евгений шумно сглотнул, не веря глазам. Потом протянул руку и осторожно коснулся плеча старика. Внутри пальто что-то зашуршало, Женя вскрикнул, и скелет в один миг рассыпался в серый прах. Оставшаяся одежда осела на кресло, как пустая оболочка. Сверху ее прижал портфель.
— Что за… — прошептал Евгений и потянулся к блестящим застежкам.
Он должен узнать, что случилось. Нужно разобраться в том, что произошло. Он не мог оставить этого просто так.
Черный джип стоял неподвижно минут пять. Потом тихонько вздрогнул и заурчал. Постоял на месте, разогреваясь. Его била мелкая дрожь. Потом он медленно двинулся вперед, в салоне зазвучала музыка, и джип робко подпрыгнул на выбоине, примериваясь — танцевать ли? Не стал. Не сложилось.
Взревел мотор, и черная машина, блеснув недоделанным «пацификом», рванулась вперед. Ее подрезала «девятка», въехала в левый бок и спокойно прошла дальше, словно никакого препятствия и не было.
А потом, набирая ход, джип пролетел сквозь поток машин, выбрался в левый ряд и полетел навстречу заходящему солнцу.
Екатерина Камынина
Пся крев
С наступлением темноты с болот за лагерем привычно подкрался туман. Как хорошо обученная армия, он тихо окружил стоящий на возвышении лагерь и уже беспрепятственно сочился сквозь колючую проволоку. С запада тянуло сыростью и близкой зимой, хотелось поежиться и никуда не идти, оставить в покое старые кости и просто наслаждаться теплом сторожки.
Но у него были свои обязанности.
И не было случая, чтобы он уклонился от их выполнения.
Мимо вытянутой одноэтажки, ворот, карцера и помещений офицеров, вдоль стены приземистого барака для постоянного персонала лагеря, в желтых прорезях еще не погашенных окон плавно двигался темный поджарый силуэт.
Сквозь шум ветра и звуки засыпающего лагеря он мог слышать, как напряженно принюхивается в вольерах молодежь, безупречно узнающая в разноцветье ароматов его запах. В звуках их дыхания отчетливо угадывалась стойкая зависть к его обширным привилегиям, в то время как им приходилось ночь за ночью мерзнуть на осеннем ветру. Но даже несмотря на это, молодняк уважал и почитал его. Он прекрасно об этом знал и очень гордился своей будущей сменой.
Впрочем, он действительно не собирался задерживаться на улице слишком долго. К тому же сегодня дежурит Розенкранц…
Закончив проверку меток вдоль южной стороны ограждения, он повернул на восток. Оставалась самая последняя и самая неприятная часть ежедневного обхода.
Старый Тойфель служил при этом пересылочном лагере уже больше трех лет. Вряд ли кто-то еще, даже из офицеров, мог похвастаться таким сроком безупречной работы в беспросветной глухомани северной Польши, как этот большой темно-шоколадный доберман.
Вряд ли кто-либо знал каждый квадратный сантиметр территории так, как он.
И знал о существовании той лазейки…
Ноябрьская земля пронзительно холодила брюхо своим прикосновением, пока он полз под колючей проволокой промытым осенними дождями протоком. Почти не хоронясь от прожекторов, миновал заминированный участок, снова пролез под проволокой и вышел к своей цели.
Он ненавидел это место. Он ненавидел бывать здесь.
Тойфель был уже достаточно стар, чтобы, оглядываясь, видеть у себя за спиной достойную жизнь, но еще не настолько стар, чтобы начать присаживаться, как сучка.
Гордость породы доберманов, он видел приход фюрера к власти и видел начало войны. В какой-то мере он ощущал себя частью Третьего рейха. Несколько поколений его детей служили Германии. Высшими истинами своей жизни он почитал служение и верность и считал, что таковыми должны быть идеалы любой собаки.
Но на болоте к северо-востоку от лагеря его идеалы втаптывались в грязь.
Там обитали Пся Крев.
Они знали, что он придет. Тойфель чувствовал их взгляды сквозь пелену тумана и темноту, даже несмотря на то, что ухудшившееся за годы зрение уже не позволяло ему увидеть их. Он стоял у самой черты, той невидимой границы, что отделяла лагерь с его доберманами от болота и Пся Крев. Стаи псов-трупоедов. Тех, кого война оставила без дома и хозяев и заставила пойти на самый чудовищный грех — есть человеческое мясо. То, чего в ямах у болота было вполне достаточно (маленький лагерь не мог позволить себе собственного крематория).
Как и Тойфель, Пся Крев уважали границу и ни разу не пытались ее пересечь. Все, что они могли, — это ждать, пока старый доберман настолько выживет из ума, чтобы самому переступить черту.
Западный ветер, завывая, гулял над болотистой низиной, развевал длинную густую шерсть поднявшегося при виде заклятого врага вожака Пся Крев — огромного волкодава по кличке Паныч.
Два пса стояли в тумане, на пронзительном ветру и смотрели друг на друга.
Сумевший подчинить себе более чем пару дюжин озверевших на голоде бродячих псов, Паныч был достойным противником для Тойфеля. Воплощением всего того, что было неприемлемо для старого добермана. Позором всего собачьего рода. Предводителем падальщиков, жрущих трупы своих бывших хозяев.